Отсюда: "Неизбитость сюжета..."
- Подпись автора
Разум, единожды раздвинувший свои границы, никогда не вернется в границы прежние.
Французский роман плаща и шпаги |
В середине января Французскому роману плаща и шпаги исполнилось 17 лет. Почитать воспоминания, связанные с нашим пятнадцатилетием, можно тут.
Продолжается четвертый сезон игры. Список желанных персонажей по-прежнему актуален, а о неканонах лучше спросить в гостевой. |
Текущие игровые эпизоды:
Текущие игровые эпизоды:
Текущие игровые эпизоды: |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » Французский роман плаща и шпаги » Часть III (1628 год): Мантуанское наследство » На высотах, где спят святые... 8 декабря 1628 года
Отсюда: "Неизбитость сюжета..."
Разум, единожды раздвинувший свои границы, никогда не вернется в границы прежние.
Из бойницы дуло так, словно Борей – или Аквилон, Шере вечно в этой ученой ерунде путался – задался целью сдуть с них кожу, а то и плоть. Такие чудесные получились бы два скелета, гладкие, чистенькие – Реми, наверное, был бы в восторге.
– Я умру от любопытства, – Шере неохотно отлепился от оконной ниши, и они снова пустились в путь. – Если раньше не задохнусь. Или не поскользнусь, свалюсь и сломаю себе шею. Что там такое наверху, летательный аппарат, да? С парусиновыми крыльями и деревянным хвостом? Ты имей в виду, лететь будешь один. И по ступенькам. И медленно, что бы ни говорили твои ученые друзья. И…
Реми внезапно остановился, и Шере поспешил его догнать, пока тот отпирал новую дверь. Замок не поддавался, и наконец Шере не выдержал.
– Он, наверное, ключи перепутал. Чур за правильным ты идешь. Или пусти, дай попробую.
- Давай, - охотно согласился хирург, который уже задумался, не слишком ли жестока его затея, и что сделает с ним Доминик, когда узнает, зачем его тащили на такую высоту по крутой и неудобной лестнице. Ладно, если просто стукнет, а если обидится?
Шере протиснулся мимо друга – одно теплое прикосновение в этой ледяной башне, и забрал у него ключ – второе.
– Ты считал эти ступеньки? – подразнил он. – Вот пари держу, не считал. Знал, наверное, что у тебя будет целых три возможности это сделать.
С Кретьеном-Добрым, человеком, научившим его метать ножи – «и еще кое-чему», Шере познакомился совсем по иной причине – когда только готовился сделаться ростовщиком и обдумывал, с обычной своей тщательностью, как обезопасить не только себя, но и свои деньги. Лучше Кретьена-Доброго в замках не понимал никто, и Шере принялся его приручать. Заняло это полгода, но хотя бы не стоило ни гроша, и если теперь он мог, едва вставив ключ в скважину, определить, что толку от него не будет, то это была заслуга Кретьена.
– Забирай, – он отдал ключ Реми и подышал на руки, отогревая заледеневшие пальцы. – Говорят, колдуны могут открыть дверь одним словом. Справишься? Или помочь?
Никто.
И звать меня никак.
Барнье повертел в руках холодный ключ, посмотрел назад, на лестницу, представил, сколько придется тащиться за "тем самым" ключом, и лицо хирурга скорбно вытянулось.
- Это очень, очень плохое слово, - с чувством произнес он и покосился на Доминика. - Кажется, нас обоих в рай не пускают. И почему никто не говорил, что в раю так холодно?
Он шутил, конечно, но прикосновение замерзшей руки к своей ладони не пропустил. Сам он был одет получше друга, и его не так донимал ветер, но сейчас хирург обложил себя последними словами - должен был подумать!
- Погоди, у меня вино есть. Вряд ли еще теплое, хоть я его и в шарф замотал, зато сладкое. И какой я тебе колдун? - запоздало возмутился врач, запуская руку в сумку. Это было чистой воды занудство, но не возмутиться было нельзя - даже Доминик, самый осторожный из людей, мог обмолвиться где-то. Не там и не с теми. И что тогда?
Разум, единожды раздвинувший свои границы, никогда не вернется в границы прежние.
– Если ты собирался расспрашивать крысиный череп, обычный он там или двойной, с моей точки зрения, ты колдун. – Несмотря на шутливый тон, Шере наблюдал за другом – хоть и искоса, но очень внимательно, и то, что он при этом старательно искал что-то в подвешенном за пазухой кошеле, ничуть ему не мешало. – Для этого то же слово нужно или другое?
В колдовство он верил, хотя сам и не видел, рассказывали – но не на каждом шагу, и не такое, какое описывал то и дело в своих страшных историях. Если бы ведьмы и вправду одним взглядом порчу наводить умели, то черта с два они бы скрывались – он бы как раз наоборот всем бы рассказал и показал, чтобы никому и в голову не пришло ему гадости делать. А чтобы про Реми плохое подумать, нужно было полным дураком быть – хотя что-то уметь он запросто мог, из простого любопытства – вот как любопытно ему было, как двухголовая крыса жрет, так же он и дьявола бы вызвать попробовал. Хотя в том, что его можно взять и вызвать, Шере тоже сильно сомневался, как, впрочем, и в действенности руки висельника, и в воровском слове, и даже в заколдованной рубашке, которую хотел продать ему старый прусский наемник. Даже если ее и вправду ткали две девственницы в ночь перед Рождеством, представить себе, чтобы это как-то могло помочь против пуль или ножа, Шере не мог. Наемник настаивал, и Шере предложил ему, чтобы тот надел рубашку, а он ткнет ему в грудь ножом. И тогда в беседу пришлось вступать уже Лампурду, потому что наемнику это предложение совсем не понравилось.
Вспомнив его искаженную бешенством рожу, Шере помрачнел. На самом деле, хорошо было бы, если бы Реми и в самом деле что-то такое умел, потому что если кто-то мог наколдовать что-то хорошее, так это он.
Никто.
И звать меня никак.
Барнье вытащил бутылку, под горлышко замотанную в шарф, и вручил Доминику. Вот взбрело же ему в голову...
- Я же тебе рассказывал, - мягко улыбнулся врач, хотя взгляд спутника, который он уловил, вызывал чувство, похожее на зубную боль. Или тоску, из тех, что приходят из ниоткуда и уходят в никуда, когда человек остается в одиночестве.
Люди боятся того, что не понимают. Колдунов-то уж точно. Хотелось верить, что Доминику просто любопытно, но Барнье всей шкурой чуял в его шутке что-то серьезное, настоящее.
- Это не колдовство. Это наука. Хотя иногда похоже. Глотни вина, я за ключом сбегаю. Моя наука здесь не поможет. Если б ругательства помогли, ох, я бы сказал... - он снова глянул на лестницу, прикидывая, сможет ли быстро спуститься и подняться после первого восхождения.
С суевериями Доминика нужно было что-то делать. Барнье сильно опасался, что до добра это не доведет. Он не ждал, что друг его выдаст, дело было в другом.
Разум, единожды раздвинувший свои границы, никогда не вернется в границы прежние.
Бутыль под шарфом была почти горячей, и, сделав глоток, Шере несколько мгновений подержал ее в руках, прежде чем вернуть владельцу.
– Рассказывал, – согласился он, вспоминая свое изумление при виде розового пятна, расплывающегося на клочке голубой ткани. – Но тогда понятно было, а сейчас… Погоди, не ходи еще.
Решившись, он вытащил из кошеля тихо звякнувшую цепочку, с которой свисало около полудюжины не то шилец, не то кусочков проволоки разной толщины – слегка изогнутые на конце с одного края цепочки, прямые – с другого.
– Я попробую… Ты этого не видел, имей в виду. Сжечь не сожгут, но повесят запросто – никто не поверит, что они у меня для красоты.
Отмычки подарил Лампурд, и Шере носил их с собой не потому, что так хорошо умел или даже собирался ими пользоваться, но потому, что оставить их где-то, даже в запертом сундучке, было вдвое опаснее. Кое-каким азам Кретьен его обучил, но с тех пор прошло немало времени. Надо было бы выбросить, но у него не поднялась рука.
– Кто умеет, за полминуты такое откроет, – отмычка в очередной раз бесполезно соскользнула, и Шере закусил губу. Нет, раньше ведь получалось… – Боюсь, тебе все-таки… Есть!
Он распахнул дверь и с сияющей улыбкой обернулся к Реми.
Никто.
И звать меня никак.
- Вот это да! - хирург, избавленный от необходимости бежать вниз, а потом вверх по длинной лестнице, да еще и с риском опоздать к закату, который он так хотел показать, смотрел и на Доминика, и на дверь с тем выражением на лице, с каким обычно смотрят на очень приятные сюрпризы.
- Я ничего не видел, - торопливо заверил он. - Я никому не скажу. Но как у тебя?.. И я после этого колдун? Нееет!.. Расскажешь?
И тут же сменил тему, как это с ним бывало:
- Пойдем, пойдем скорей, пока не опоздали!
Шере засмеялся, сунул отмычки назад в кошель, снова затянул тесемки и первым прошмыгнул в узкую дверь, за которой вверх уходила новая лестница – даже уже, чем предыдущая, но куда лучше освещенная. В розовых лучах заходящего солнца бледно-золотистый камень собора засиял всеми оттенками живой кожи, так что Шере не удивился бы, ощутив под ладонью тепло, когда, потеряв на миг равновесие, он схватился за центральный столб. Но почувствовал он только колючий холод – дожди и ветра, от которых ничто не защищало на этих высотах, оставили на стене тоненькую пленку льда.
Дверь наверху распахнулась, когда он потянул за ржавую ручку и, достигнув, наконец, цели, жадно огляделся. Открывшаяся его взгляду площадка, над которой было одно лишь горящее алым, золотым и пурпурным небо, была пуста. Шере сделал несколько шагов и остановился, борясь с внезапным головокружением. До земли было столь немыслимо далеко, а балюстрада не доходила ему даже до пояса. Порыв ветра мягко подтолкнул его вперед, и он поспешно шагнул назад, крепче запахивая вокруг себя плащ. Небо пылало гигантским костром, не дававшим ни толики тепла – один лишь беспредельный холод.
– Что? – ему пришлось сделать усилие, чтобы не стучать зубами. – Что мы здесь ищем?
- Закат! - врач смотрел и в небо, и на панораму города. - Ты только посмотри, какая красота...
Несколько мгновений Барнье не сводил взгляда с потрясающей картины, потом глянул на спутника и запоздало спохватился. Эта красота была красотой ледника, и Доминику, в его потрепанной одежде, приходилось несладко.
Хирург торопливо снял с бутылки шарф, чтобы намотать на друга - и сунул бутыль ему в руки, конечно, потому что она еще сохраняла тепло.
Разум, единожды раздвинувший свои границы, никогда не вернется в границы прежние.
– Брось, ты что? – ахнул Шере, когда Реми набросил ему на шею теплый еще шарф. – Да что ты, право!
Было в этой заботе что-то столь обыденное, что Шере смешался. Не потому, конечно, что о нем никто не заботился – напротив, он очень недурно умел пробуждать сочувствие к себе, и притом сочувствие деятельное, но – у женщин. Единственным мужчиной, которого беспокоило иногда его благосостояние, был Лампурд – у которого это, надо думать, просто вошло в привычку. Это было правильно и естественно, у мужчин помощи ищут их дочери, сестры, матери и жены, а всем остальным помогают женщины. Но Реми, не в первый раз, даже не в первый раз за эту их встречу, помогал сразу или предлагал помощь, и на несколько мгновений, пока он смотрел в серьезные синие глаза друга, Шере позволил себе потеряться в тепле этой заботы, почувствовать себя беспомощным, помечтать о том, как могло бы быть, если бы он… Глупости. Во-первых, других таких как Реми больше на свете нет. Во-вторых, если Реми и женится когда-нибудь, то уж точно на ком-то, кто ему больше подходит. А в-третьих, Реми ясно сказал, почему он не женился и никогда не женится, и завидовать, на самом деле, некому.
Отхлебнув нечаянно слишком большой глоток глинтвейна, Шере закашлялся, прижал к губам кулак и, все еще грея вторую руку об бутылку, отвернулся, чтобы также уставиться на пылающий закат. Дома внизу погружались уже в тень, окна почернели от закрытых ставней, и только церкви сияли еще розовым светом.
Никто.
И звать меня никак.
- Смотри, какие оттенки, - Реми чуть шевельнулся, чтобы хотя бы отчасти заслонить друга от ветра. Вполне осознанно, чувствуя вину за то, что не подумал об очевидном - мог же сообразить, доктор медицины, не хвост собачий, наверху всегда холоднее, тут и летом не жарко, а уж в декабре!..
- Там тени, на крышах. Почти сиреневые. А церкви розовые. И видно далеко-далеко. Ты на лестнице правильно сказал, хотел бы я летательный аппарат... Надежный, - на всякий случай добавил он, поглядывая на Доминика. Ему так явно было холодно, что совесть вцепилась в доктора, крепко сжимая челюсти и урча.
- Доминик... - тихо окликнул Барнье. - Ты... Не подумай дурного, тут просто холодно... И все равно же не видит никто. Я замерз как чертов щенок. А ты, наверное, и вовсе. Забирайся сюда? - он отвернул полу плаща, почти набрасывая ее на секретаря и не совсем решаясь закончить это полуобъятие - достаточно хорошо помнил, как ревностно тот относится к своей свободе и посягательствам на прикосновения.
На самом деле, Барнье крепко подозревал, что у его друга был определенный и, судя по всему, крайне неприятный опыт, и не хотел вызывать подобных воспоминаний.
- Давай, - подбодрил он Доминика, чуть заметно улыбаясь. - Или будет сосулька. Две сосульки. Ледяные статуи с бутылкой. Увековечимся до весны, кюре удар хватит.
Разум, единожды раздвинувший свои границы, никогда не вернется в границы прежние.
Как бы хорошо Шере ни владел собой, в его глазах плеснулся страх – не тот слепой, нерассуждающий страх, который чуть не овладел им при первой его встрече с Реми, но страх куда более прозаический. Выбора, намеренно или нет, друг ему не оставил, отказать означало обидеть, но обидеть он мог и согласившись. Шере понятия не имел, почему случайные прикосновения порой пробуждают в его душе отвращение, столь глубокое, что у него перехватывало дыхание, а к горлу подступала тошнота, но если это случится сейчас… Тогда он понимал, как подозрительно это будет выглядеть, теперь – даже больше того опасался нечаянно задеть друга. Если от одного воспоминание об Эжене у него тут же помутилось в глазах…
То ли от того, что губы и щеки у него замерзли, то ли из-за этого страха улыбка Шере даже ему самому казалась неестественной.
– Думаешь, – шепот скрадывает оттенки голоса, которые иначе открыли бы слишком многое, – если мы будем дрожать друг об друга, мы добудем огонь трением?
Он послушно шагнул в объятие, ожидая чего угодно – но ничего не случилось, только стало немного теплее. Не сразу – он успел еще, старательно таращась на открывавшейся под и перед ними вид, увидеть, что можно было бы показать в ответ Реми.
– Смотри, корабль!
Вдали, дальше всех мостов, серые паруса сделались розовыми в лучах заходящего солнца, как если бы и сам корабль уплывал не только на запад, но и в закат, и Шере, пытаясь как-то объяснить другу, что он увидел, страшно боялся, что тот только посмеется, потому что ему самому, на самом деле, никогда не приходило в голову вот так идти или лезть куда-то черт знает куда для того лишь, чтобы посмотреть на что-то красивое, и он думал больше о том, как удобно было бы рисовать отсюда карту, если бы тут не было так невообразимо холодно.
Никто.
И звать меня никак.
Барнье почти утвердился в своих подозрениях, глядя на улыбку Доминика, но тот забрался под плащ, и хирург скрыл облегченный выдох. Что бы ни скрывалось в его прошлом, это был дурной опыт, и очень своеобразный. И расспросить об этом было невозможно - никто о таком не рассказывает, нельзя; но где, как?
У них в Монпелье бывало всякое, как и в любом, должно быть, университете; Барнье знал места, где временами творился настоящий ужас, и к таким местам он безусловно относил приюты для сирот, брошенных и незаконнорожденных детей при монастырях и редких монастырских больницах, но ведь Доминик...
"Тюрьмы", - сообразил хирург. И общество, в котором секретарь вращался раньше. Объяснение могло оказаться очень простым.
Само понимание вызывало острую грусть.
- Очень красивый, - прошептал хирург, всматриваясь в горизонт. - Как птица.
Разум, единожды раздвинувший свои границы, никогда не вернется в границы прежние.
Шере отпил еще глоток. Вино уже почти остыло, и голова у него уже слегка кружилась, но зато он начал, наконец, согреваться – или дело было в Реми? Все-таки он совсем иной, от него даже пахло не так как от других людей – как если бы не было рядом человека, одна душа, тепло и запахи аптеки.
– В Бордо было много кораблей, – вздохнул он. – И моряки. Они столько рассказывали, про море, про Вест-Индию… а я никогда не видел море. Только во сне. Я даже думал наняться на какой-нибудь корабль, матросом. Глупость, конечно, несусветная. Я и тогда это понимал, но все равно мечтал иногда. Ты знаешь, как моряки между собой говорят? Меня учили, я и сейчас, наверно, мог бы за моряка сойти, если надо. Я и наколку согласился раз сделать, только…
Он осекся, опустил, не сделав ни глотка, бутылку, которую уже поднес снова к губам, и не оборачиваясь протянул ее Реми. Надо было продолжить, но продолжать было нельзя, мысли путались, и правда никак не раскалывалась на кусочки, которые можно бы было затем сложить в другую историю.
Никто.
И звать меня никак.
Он услышал паузу, и дал другу еще немного времени, чтобы продолжить - ровно столько, сколько потребовалось, чтобы глотнуть глинтвейна и вернуть бутылку Доминику. А потом вдруг улыбнулся:
- Наколку, говоришь... Когда я учился, у нас многие этим промышляли. Рисовать-то всех учили, так или иначе, а деньги нужны были. И если красиво умеешь делать, к тебе всякий пойдет. А у нас там побережье, кораблей много было. Мой приятель набивал руку на поросятах. Договорился с кабатчиком и рисовал на свинках наколки. Якоря, русалок, птиц, корабли. Всяких морских гадов. На поросенке ошибиться не страшно, он морду не набьет, - врач улыбнулся чуть шире. - Можешь себе представить, что было, когда один из посетителей у себя в жарком обнаружил кусок шкурки с надписью: "Пьер с "Лебедя".
Разум, единожды раздвинувший свои границы, никогда не вернется в границы прежние.
Шере невольно обернулся, широко раскрытыми глазами глядя на друга, но уже начиная смеяться.
- Все ты выдумываешь, - запротестовал он, - не может такого быть! А ты умеешь? Или тебе деньги были не нужны?
Звучало это как пустое любопытство, но свой второй вопрос он задал не без задней мысли - а то и двух. Разговор ушел в сторону, случайно это вышло или нет, и возвращаться к истории с наколкой Шере очень не хотел - а так, может, удастся узнать что-нибудь и о семье Реми.
Никто.
И звать меня никак.
- Умею, но не одобряю, - признался хирург. - Эти краски, которыми по коже рисуют... Не то, чтобы они были полезны для здоровья. Кстати, я знал одного моряка. Он просил, чтобы ему нарисовали на животе оскаленную пасть чудовища, даже рисунок притащил. Кто-то придумал для него морскую зверюгу, красивую и страшную, надо сказать...
Хирург помолчал несколько секунд и хмыкнул:
- Когда я покидал Монпелье, через несколько лет, снова увидел этого парня. Знаешь, он изрядно раздобрел. Чудище тааак изменилось в лице...
Барнье уловил интерес друга, но, по своему обыкновению, не спешил выкладывать подробности.
- Там было весело, в Монпелье. Мы были молоды и творили черт-те что. Отец хотел, чтобы я стал лавочником, - хирург едва заметно поморщился. - Но я удачно сбежал в университет. Убедил его, что мне там будет лучше, чем "позорить имя семьи в городе, где все знают и уважают мэтра Барнье, а-ты-возишься-с-какими-то-нищими". Он был недоволен моим выбором и деньги подбрасывал редко, но я и не просил - если умеешь лечить, хоть как-то, соорудить лекарство от мигрени или средство от золотухи, голодным не останешься. Если хоть пару раз твое лекарство помогло, к тебе будут приходить всегда, и знакомых приводить...
Разум, единожды раздвинувший свои границы, никогда не вернется в границы прежние.
Новая улыбка Шере была зараз и мечтательной, и грустной, но увидеть ее было некому – мгновением раньше, не перестав еще улыбаться злоключениям зубастой животины на животе моряка, Шере снова отвернулся к закату. Судя по всему, Реми на это не обиделся, или может, ему тоже стало не по себе от того, что они двое оказались столь близко друг к другу – так близко, что лицо друга, которое Шере до сих пор воспринимал лишь целиком, не задумываясь об этом, внезапно распалось на множество черт и черточек: синие глаза, озорная улыбка, даже поры на коже – то, что делает человека живым, отличая его от мраморной статуи и мужчину от женщины. Шере не изменился в лице, лишь опустил ресницы, и отвернулся без резкости и суеты, хотя на то, чтобы добавить еще что-то о красоте пейзажа, его самообладания все же не хватило.
– А теперь, – спросил он, и его шепот тоже звучал как обычно – но ведь и охватившее его на миг замешательство отхлынуло в то же мгновение, – он тебя одобряет?
Шере думал иногда о том, что могло статься с отцом, но ни разу не пытался навести справки, а сейчас вдруг об этом пожалел, и было это на редкость глупо. Для отца он перестал существовать в тот день, когда у того родился первый сын – задолго до того, как покинул дом.
Никто.
И звать меня никак.
- Хотел бы я это знать... - Барнье смотрел на закат, придерживая полу плаща на плече друга и, похоже, ему нравилось и это любопытство, и тепло Доминика под боком, и потрясающая высота.
- Он умер. Много лет назад. И похоронен в Амьене, на кладбище Сен-Дени. Очень старое место. И очень странное. Про него ходит много легенд...
Пересказывать местные байки про духов и смотрителя кладбища хирург не стал. Отложил на потом.
- Он был очень достойным человеком. Но иногда мне кажется, что мы и знакомы толком не были. И если бы он знал, чем я занимаюсь... Знаешь, он был добрым христианином. В отличие от меня.
Разум, единожды раздвинувший свои границы, никогда не вернется в границы прежние.
– Он знал бы, что ты лечишь людей, – тихо отозвался Шере. Его откровенно смущенное «Прости» осталось незамеченным – или просто принятым. – И спасаешь их от смерти. И еще состоишь на службе у капитана гвардии первого министра. Больше ты бы ему не сказал… и он был бы рад.
Он прикусил язык, опасаясь сказать лишнее. Как то, например – тебе могло и повезти, что ты его не узнал. Или наоборот – но он от тебя не отказался. Не одобрял, но ведь не отказался. И если бы знал, не отказался бы, наверное. В ужас бы пришел, конечно, но постарался бы помочь, понять…
– А твоя мать?..
Его мать отец отослал, когда женился. Наверное, в поместье, но другая прислуга ничего не знала, а спрашивать его самого никто бы не рискнул. Если бы она была рядом, все могло бы сложиться иначе – или нет? Она ведь тоже была доброй христианкой, пусть и жила в грехе… Поди знай теперь, но вряд ли она позволила бы дочери влюбиться в шурина своего отца – заметила бы раньше и положила бы этому конец. Наверняка бы.
Никто.
И звать меня никак.
- Она уже очень стара, - Барнье едва заметно загрустил. - Вот жили бы люди, как вороны, лет по триста... Знаешь, сколько она историй знает? Я ей и в подметки не гожусь.
Хирург скромно умолчал о том, что истории почтенной амьенской мещанки вряд ли содержали в себе кровавые подробности, развратных монахов, а также истории из "Compendium Maleficarum", которым Реми заинтересовался из-за описаний ведьминских зелий, среди которых, увы, не нашлось ничего мало-мальски пригодного для медицинских дел, если не считать отменного проносного, поименованного почему-то "любовным зельем".
- Говорят, я на нее похож, - ухмыльнулся врач. - Вот и хорошо. Должен же я быть хоть на кого-то похож... Нет-нет, не подумай дурного. Мои родители - образец благопристойности. Просто она тоже любила возиться с тем, что живое.
Разум, единожды раздвинувший свои границы, никогда не вернется в границы прежние.
Бутылка совсем остыла, но вино в ней было еще чуть теплым, и Шере, хоть и не собирался больше пить, все же не удержался и сделал еще глоток.
– Для того, чтобы быть образцом благопристойности, – хихикнул он, – надо от чего-то отталкиваться. А, ну то есть не для женщин, конечно. Но ты, я уверен, многое о своем отце не знаешь.
Шере чуть не выругался вслух, запоздало спохватившись, что и это утверждение тоже можно было понять двояко. Исправился, называется! Умник – лучше бы просто извинился! Не стал же бы Реми драться? А вдруг обидится?
– Вот ты сам состаришься, и тоже будешь… образцом. Как у тебя – в банке. В спирту. А?
Он снова обернулся к другу, поднося к губам бутылку и улыбаясь так простодушно, что трудно было заподозрить за этой улыбкой хоть какие-то мысли – впрочем, мыслей у него в голове сейчас было немного и они отчаянно путались.
Никто.
И звать меня никак.
Барнье уже набрал воздуха в грудь, чтобы рассказать Доминику про то, какую замечательную идею он подал, но вместо этого широко ухмыльнулся:
- Ага. А стоять эта банка будет у господина капитана в гостиной, - он рассмеялся, на мгновение чуть теснее прижимая к себе друга. - Эх ты, фантазер...
Чуть посерьезнев, он добавил:
- Я думаю, это к лучшему, когда родители чего-то не знают о детях и наоборот. В некоторых вещах лучше обманываться. Или делать вид, что обманываешься. Или просто... Любить и не задавать лишних вопросов.
Он перевел взгляд на одну из крыш, выразительно блестящую в лучах почти ушедшего солнца, и замолчал, явно о чем-то вспомнив.
Разум, единожды раздвинувший свои границы, никогда не вернется в границы прежние.
Вы здесь » Французский роман плаща и шпаги » Часть III (1628 год): Мантуанское наследство » На высотах, где спят святые... 8 декабря 1628 года