Французский роман плаща и шпаги зарисовки на полях Дюма

Французский роман плаща и шпаги

Объявление

18 января Французскому роману плаща и шпаги исполнилось 19 лет.

Продолжается четвертый сезон игры. Список желанных персонажей по-прежнему актуален, а о неканонах лучше спросить в гостевой.

Текущие игровые эпизоды:
Вы любите читать? Март 1625 года, Лондон: Молодой бастард графа Камберленда выручает племянницу Давенпорта.
Сладкая ловушка для холостяка. 6 апреля 1629 года: Супруги Буше готовят печенье и расследование.
Дева в беде или беда в деве? Ноябрь 1622, Арагон: Дон Гаспар и его друг исследуют зыбкие границы между между мужчинами, женщинами и ересью.

Текущие игровые эпизоды:
Два портрета маркиза де Касаса. Июнь, 1622 г., Мадрид: Дон Гаспар де Гусман заводит любовницу, а художница заводит покровителя.
Из чего только сделаны девочки... Осень 1629 года, Париж: Шантажист встречает сына своей жертвы.
Минуты тайного свиданья. Февраль 1619 года: Оказавшись в ловушке вместе с фаворитом папского легата, епископ Люсонский и Луи де Лавалетт ищут пути выбраться из нее и взобраться повыше.

Текущие игровые эпизоды:
Не ходите, дети, в Африку гулять. Июль 1616 года: Андре Мартен и Доминик Шере оказываются в плену.
Autre n'auray. Отхождение от плана не приветствуется. Май 1436 года: Потерпев унизительное поражение, г- н де Мильво придумывает новый план, осуществлять который предстоит его дочери.
Секреты старые и новые. 30 сентября 1629 года: Супруги де Бутвиль обнаруживают дерзкую попытку оболгать герцога де Монморанси.
Говорить легко удивительно тяжело. Конец октября 1629: Улаф и Кристина рассказывают г-же Оксеншерна о похищении ее дочери.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Французский роман плаща и шпаги » Части целого: От пролога к эпилогу » Post tenebras spero lucem (c) Декабрь 1564 г., Севилья


Post tenebras spero lucem (c) Декабрь 1564 г., Севилья

Сообщений 1 страница 5 из 5

1

После мрака на свет уповаю
Иов 17:12 (Вульгата)
«Дон Кихот», Часть 2, глава XVIII

Предыстория и продолжение настоящего эпизода — Соломонов суд. Март 1550 г., Алькала - декабрь 1580 г., Мадрид И выведет, как свет, правду твою (с) Октябрь 1571 г. Ионическое море и Игроки. 1585 год, Гранада
Историческая основа: О лечении и лекарствах

0

2

Дверь, скрипнув, отворилась, с лестницы потянуло холодом, и Мигель отложил книгу на одеяло, улыбаясь гостье.

— Мигелико, ты как? — Магдалена бросилась к нему, оставив дверь распахнутой настежь. Глаза у девочки сияли, да и вся она так и светилась, будто солнечный лучик, внезапно прорезавший хмурые зимние тучи. И все ее маленькое существо переполнял восторг. Восторг, которым срочно нужно было поделиться.

— Хорошо, — заверил сестру Мигель. — Правда, хорошо. Бок уже не болит, и жар спал.

Магдалена по-взрослому поджала губы и потрогала его лоб, проверяя, не врет ли, и Мигель не выдержал и захихикал: так она сейчас напоминала матушку.

***

Магдалену он, пожалуй, любил больше всех братьев и сестер, несмотря на солидную разницу в возрасте. Андреа — давно выросла, и больше не жила дома. Кавалер снимал ей квартиру, чтобы встречаться без помех в любое время дня и ночи. Она навещала их только по праздникам — и не засиживалась в гостях. Но всякий раз, прощаясь, оставляла на столе бархатный кошелек. И они все делали вид, что так и надо. Даже мама — прятавшая глаза, но не отказывавшаяся от подарка. Даже сам Мигель.

Андреа баловала его: покупала ему сладости, брала с собой в театр — на галерку, чтобы ему не приходилось толкаться в толпе, в коррале. О, за театр — он был готов простить ей, что угодно. И то, что она их бросила, и то, что севильские мальчишки теперь попрекали его сестрой-шлюхой.

Едва начиналось представление, он словно переносился туда — на сцену, к актерам. Или вернее, в мир, придуманный великим Лопе де Руэдой. Шепотом повторял реплики за героями, невольно копировал их жесты, подходя к самым перилам, и Андреа смеялась, прикрывая лицо краем мантильи:

— Эй, гляди не свались в корраль, — а, провожая его домой, неизменно целовала в лоб, приговаривая: — Маленький, глупенький братик.

— Почему глупенький? — как-то раз спросил он.

— Потому что радуешься всяким безделкам и не понимаешь, что они тебя тоже погубят, — Андреа смотрела на окна родительской спальни, а Мигель не понимал: кто «они»? Актеры? Пьесы? Фантазии? И почему сразу погубят-то?

С тех пор, как Андреа сменила квартиру, она перестала играть на виуэле в отцовской цирюльне и зазывать клиентов. Теперь это была их с Магдаленой обязанность. Ну, не Родриго же просить, в самом деле?

Родриго, его брат-погодок — всегда был бойчее, пусть и младше. Не успели они перебраться в Севилью, как он уже сколотил банду из местной ребятни, и целыми днями пропадал в городе, возвращаясь только к ужину. Мигель так не мог. Он все еще тосковал по своим кордовским друзьям — и почти не высовывал носу на улицу. Да и погода не способствовала.

Может, это болезнь была виновата, что он такой? Что ему уютнее с матерью и сестрами, а не с братом и кузеном? Все эти мамины «не бегай, вспотеешь, потом ветром просквозит», «не вздумай купаться — живот застудишь, спину застудишь» — сделали из него неженку. Но матушка желала ему добра. В одном она ошиблась — он промерз не на улице, а в четырех стенах.

Их севильский дом долго стоял без хозяев — ветшая и отсыревая, и теперь, кажется, был не рад гостям. Он напоминал Мигелю ворчливого старика — стонал половицами, кряхтел несмазанными дверными петлями и пялил в зимнюю ночь темные окна — пустые глазницы слепца. В дождь стены комнат покрывались каплями влаги — ледяными, как пот лихорадочного больного. Дом дрожал от холода — и Мигель дрожал вместе с ним.

Отец говорил, что летом такой дом — спасение от жары, но до лета было еще полгода, а пока матушка поила Мигеля отваром базилика, клала грелки ему в постель и причитала:

— Господи, где были мои глаза, где была моя голова, когда я выходила замуж за этого человека?! Молодость мою загубил, детей загубил, ирод.

Мигель читал книги из отцовской библиотеки и заучивал латинские и греческие названия минералов, трав и разных хворей — пытаясь отвлечься от собственной боли в боку, спазмов в животе и постоянного желания сходить по маленькому. Это желание сейчас утомляло даже больше, чем ноющий бок, но как только он его осуществлял — в паху начинались такие рези, что хоть плачь.

Говорят, от его болезни помогает зеленоватый «почечный камень» из Индий. В Кордове у Мигеля даже был такой — подвеска на цепочке. Бабушка подарила — да будет память ее благословенна. Но отец заложил подвеску — вместе с другими ценными вещами — чтобы покрыть расходы на переезд. И, наверное, ростовщик давно ее кому-нибудь продал.

Переезд в Севилью омрачился для Мигеля еще одной новостью. Отец сказал, что в коллегию он больше не пойдет. Читать-писать выучился — и хватит баловства. Давно пора учиться ремеслу. Пятнадцать лет парню — а он знай книжки читает да бумагу на стишки переводит.

Когда они жили в Кабре, у дяди, Мигель тоже не учился, но тогда еще была надежда, что отец передумает. Что дела у них пойдут на лад. Что деньги найдутся. А теперь — нет. Он и дальше будет помогать отцу в цирюльне, в тюрьме святого трибунала и в городской богадельне. Конечно, когда сам поднимется с одра болезни. А потому он жадно читал — ловя последние мгновения свободы. Потом времени не будет.

Иногда, когда делалось совсем тоскливо — Мигель думал, что отец вымещает на нем давнюю обиду. Мне, мол, не дали выучиться — и тебе, сын, ученость ни к чему. Знай свое место: деда твоей бабки сожгли на костре. Помни об этом и радуйся, что можешь стать хотя бы хирургом — и честно зарабатывать свой кусок хлеба.

Но он тут же напоминал себе, что дело только в том, что у них нет денег. Даже того, что приносит им Андреа, не хватит, чтобы оплатить год учебы в коллегии.

***

Магдалена отняла руку от его лба и тоже заулыбалась:

— Матушка сказала тебя позвать, если ты сможешь спуститься.

— Матушка? — удивился Мигель. — Но она сама велела мне лежать.

— У нас гость, — Магдалена отчего-то перешла на шепот. — Сидит себе запросто на кухне, пьет вино и ест печенье, которое испекли к Рождеству. Наверное, скоро все съест. Матушка говорит, ты ему будешь рад. Очень рад.

— Кто? — Мигель уже выбрался из-под одеяла, сунул ноги в туфли и принялся натягивать куртку.

— Секрет, — Магдалена прижала пальчик к губам. — Ну, идем же, — он встал, пригладил волосы, подумал — и хотел уже развязать шаль, которой матушка замотала ему поясницу, но сестра схватила его за руку: — Не снимай, на лестнице холодно, будто в погребе.

— Выйти к гостю вот так, по-домашнему? — Мигель пожал плечами, но шаль оставил и стал застегивать пуговицы куртки: авось, из-под нее не видно будет.

Они спустились, и, еще не доходя до кухни, Мигель услышал знакомый певучий голос:

— Ах, донья Леонор, может быть, это прозвучит резко, но я повторю то, что говорил в Кордове вашему супругу: детям не место в этом вертепе.

Матушка что-то ответила — слишком тихо, чтобы разобрать, но Мигель уже прибавил шагу, толкнул дверь — и понял, что уши его не обманули:

— О-отец Пабло, — он едва не кинулся учителю на шею, как в детстве. — Отец Пабло.

— Мой золотой мальчик, — монах поднялся из-за стола и сам раскрыл ему объятия. Прижал к себе, провел ладонью по его волосам и лукаво улыбнулся: — Ай, уже не золотой. И когда твои кудри успели потемнеть?

— Сам не знаю, — Мигель ответил такой же лукавой улыбкой. — Но есть надежда, что с годами они станут серебряными.

— Все тот же острослов, — учитель отстранился, оглядел его. — Как ты, дитя мое?

— Post tenebras spero lucem, — Мигель склонил голову.

— Помнишь, — отец Пабло довольно кивнул и вернулся за стол, указывая Мигелю и Магдалене, стоявшей в дверях, на скамью напротив, где сидела их мать. — Не буду ходить вокруг да около, — он вздохнул, покосился на изрядно опустевшее блюдо с печеньем. — Я как раз говорил вашей матушке, что вот уже три года преподаю в Севилье, с тех пор как орден велел мне оставить Кордову и вернуться домой. В прошлом году мы впервые открыли риторический класс. Мигель, — монах внимательно посмотрел на бывшего ученика, — ты не хотел бы снова пойти в школу?

— Всей душой, — Мигель потупился, чувствуя, как краска заливает ему щеки. — Но... отец мой, я не... ммм... — ах, проклятое заикание! — Я дддо... я должен помогать батюшке в цирюльне. Он ведь по-почти не слышит, вы знаете.

— Мигелико, — матушка ободряюще погладила его по руке, угадав истинную причину его смущения, — нам не придется платить. Господь милостив.

— Герцог Алькалы сделал щедрое пожертвование нашему ордену, — подтвердил отец Пабло. — С условием, что мы предоставим стипендию двум благородным и талантливым юношам, чьи семьи не могут позволить себе отправить сыновей в школу. Я долго думал, кто наиболее достоин этой милости. Вспоминал тебя, Мигель, и жалел, что вы не в Севилье. А потом увидел вывеску на цирюльне твоего батюшки. Божественное провидение, дети мои.

— Отец Пабло! — Мигель задохнулся от восторга — и тут же замер, пораженный новой неприятной мыслью.

— Ты, что же не рад?

— Отец, я не смогу присоединиться к риторам.

— Заикание? — монах поднял бровь. — Это не беда. От диспутов я тебя освобожу, будешь писать сочинения, как в Кордове.

— Нет, — Мигель горько покачал головой. — Отец, я не учился пять лет. Столько всего упустил. А среди малышей я буду выглядеть как курица-наседка — среди цыплят.

Магдалена, тихонько сидевшая рядом, прыснула от этого сравнения, и мать погрозила ей пальцем.

— В грамматической школе есть ученики постарше и повыше тебя, — отец Пабло тоже усмехнулся. — Да и твоя матушка говорит, что книжки ты не забросил. Если и будешь ходить в отстающих — то совсем недолго. Решено, — монах поднялся. — Как только здоровье тебе позволит, мы тебя ждем.

— Да я хоть завтра! — Мигель тоже вскочил. — Хоть сегодня. И, вообще, я здоров, это просто матушка обо мне слишком беспокоится.

— Ну, конечно, во всем всегда виновата матушка, — мать поджала губы. — Только это матушка потом не спит ночами, когда ты болеешь, сбивает тебе жар, прикладывает грелки и утирает тебе слезы.

— Мама!

— Что «мама»? Разве неправда?

— Сегодня воскресенье, — напомнил отец Пабло. — А завтра начинаются каникулы. Стало быть, после праздников. И вопросы с бумагами как раз уладим. Но ты, Мигель, все-таки, постарайся не болеть. Я теперь не смогу приходить учить тебя дома, как раньше. Твой батюшка меня однажды уже выгнал, и мне не хотелось бы снова попасться ему на глаза, — он помолчал, взял с блюда еще одно печенье и, проглотив его, закончил: — И все же я рад, что хотя бы судьбу твоей сестры Луисы мне удалось устроить.

— Мы в неоплатном долгу перед вами, отец мой, — матушка поднялась, чтобы проводить гостя, и они все вышли в прихожую. — Луиса пишет, что в монастыре к ней очень добры. И настоятельница, и сестры, и другие послушницы. Она готовится принять постриг. И... — голос у матери внезапно дрогнул, — спасибо вам за Мигеля.

— Спасающий от гибели хотя бы одну душу, спасает весь мир, — отец Пабло перекрестил их, всех троих. Кивнул на прощание и поспешил прочь — благо, их батюшка еще не вернулся от пациента, которому ходил отворять кровь.

— Никак не вспомню, откуда это, — Мигель наморщил лоб, задумавшись над словами учителя. — Точно не из Евангелия.

— Полно, сынок, — мать затворила дверь и обернулась к ним с Магдаленой. — Будто ты знаешь все четыре наизусть? — она присмотрелась к Мигелю: — Ты чего стоишь мнешься? Ох, горе мое, беги на горшок и ложись. Я потом приду с тобой посидеть.

***

Было, наверное, уже за полночь, когда Родриго сел в постели:

— Все, не могу больше. Мигель, ляг уже смирно и лежи. Сам не спишь, так дай поспать другим. Вертится, как грешник на сковорде, всю простыню сбил.

— Что ты его донимаешь? — зевнул Хуан-большой. — Плохо человеку. И тише, Хуана-маленького разбудишь.

— Это я его донимаю? — зашипел Родриго. — Это он нас донимает. Каждый час вскакивает, гремит горшком, потом еще полчаса хнычет — и все по-новой.

— Ты просто ищешь на ком зло сорвать, — фыркнул Хуан. — Мать тебя побила за то, что ты домой трефное принес, сам наелся и малышей накормил.

— А я знал, что там свиное сало? В печенье-то? —  Родриго ударил кулаком по подушке, Хуан-маленький заворочался, и оба, брат и кузен, примолкли. — А она меня мокрым полотенцем поперек хребта, — зашептал Родриго через минуту. — А это, знаешь, больно. Мигеля она бы никогда не побила.

— А его не за что, — Хуан снова зевнул.

— Ну да, — согласился Родриго. — Девчонок не секут. Эй, Мигель, — он потряс брата за плечо. — Иди спать к Магдалене, а? Тебе ведь все равно, а у нее места много. С тех пор, как Андреа с хахалем живет, а Луиса в монастыре, она одна в большой кровати. И мы выспимся.

Мигель вылез из-под одеяла, нашел в темноте туфли и побрел к двери. До него еще донеслось сопение Хуана:

— Зря ты, он сейчас пойдет матери нажалуется, и нам обоим влетит.

Ночью на лестнице стало еще холоднее, Мигель поежился и погрозил закрытой двери спальни кулаком:

— Ох, братик, чтоб тебе в борделе заразная девка попалась. Посмотрим, как ты тогда запоешь, — он уже знал из отцовских книг, что от дурных болезней тоже бывают спазмы в животе и рези в паху.

Идти к Магдалене он, конечно, не собирался. Но и сидеть на ступеньках было нельзя — застудишься еще сильнее. Мигель повздыхал-повздыхал — и, действительно, пошел будить матушку. Но родительская спальня оказалась пуста. Еще не спят?

Он спустился вниз: из-под кухонной двери, и правда, выбивалась полоска света, а голоса были слышны еще в прихожей: отец не умел говорить тихо, как все тугоухие. Мигель замер, прислушиваясь: кажется, родители ссорились.

— Ты знаешь, почему этот твой отец Пабло бежал из Кордовы? Не знаешь? А ты видела, чтобы хоть один другой учитель сажал младших учеников себе на колени и гладил их по голове? Чтобы за розгу никогда не брался? Чтобы возился с мелюзгой после уроков, будто у него других забот нет? Спектакли эти еще, стишки. Ярмарочный шут, а не клирик, — отец зло выругался. — И он еще будет меня учить, как мне воспитывать моих детей! Леонор, он ведь похитил нашу дочь, увез ее прямо у меня из-под носа, чтобы запереть в монастыре. И ты позволила ему это сделать, не отрицай!

— Я знаю одно, — голос у матери дрожал. — Мигелю в коллегии было хорошо. Он тогда почти перестал заикаться. И болеть стал куда меньше. И я видела его на сцене школьного театра: он весь светится, когда играет. Почему ты хочешь лишить мальчика всего этого? Лишить будущего? Запереть в своей чертовой цирюльне?

Ух ты! Мигель и не знал, что матушка, оказывается, тоже умеет ругаться.

— Потому что в цирюльне он хотя бы под моим присмотром, — рявкнул отец. — Вы с этим монахом вырастили из него тряпку. Его в город одного страшно отпустить: или побьют, или обманут, или еще как обидят.

— Под присмотром? — голос у матери тоже стал злым. — Андреа тоже была у тебя под присмотром. И для Магдалены ты уже присматриваешь покупателя — едва подрастет. И да, я сама попросила отца Пабло увезти Луису, чтобы спасти хоть кого-то. И каждый раз, когда Мигель болеет, я не знаю: это он снова простудился, или кто-то из твоих дружков-итальянцев распустил руки.

Отец молчал. То ли ему нечего было ответить, то ли... Внезапно Мигель догадался: он просто не понимает, что говорит мать, она отвернулась, чтобы он не видел ее губ. Не решилась сказать ему... обвинить в таком.

Дверь кухни хлопнула, и Мигель прижался к стене, надеясь, что в темноте отец его не заметит. Башмаки родителя прогрохали по лестнице: он ушел спать, видно, не желая больше спорить. Мать не вышла за ним.

— Матушка, — Мигель осторожно заглянул на кухню: мать стояла спиной к нему, глядя в темное окно, отец опять не закрыл ставни. — Матушка? — снова позвал он.

— Что, сердце мое? — она повернулась: лицо у нее было спокойным, а глаза сухими, только руки еще дрожали. — Что ты не спишь? — спохватилась она.

— Меня Родриго с Хуаном выгнали, — он пожал плечами. Уж, если тебя считают ябедой, так пусть хотя бы за дело. — Я им спать мешаю.

— Пойдем, — мать положила руку ему на плечо. — Они, наверное, теперь крепко спят, и не заметят, что ты пришел. Я с вами побуду: мне сегодня уже не уснуть.

— Отцовские знакомые — до-достойные люди, — он прильнул к матери. — Вам не о чем переживать, матушка. Никто из них никогда бы не причинил мне зла.

— Что ж, очень хорошо, — тон матери не выражал ровным счетом ничего. — Идем, — она взяла со стола свечу.

— С ними интересно. И весело. Они столько всего знают. И мою игру на виуэле они хвалят, — мать молчала, поднимаясь по лестнице, и Мигель вздохнул: — Отец не отпустит меня в школу, да?

— Отпустит, — они поднялись на второй этаж, матушка провела рукой по его волосам и вдруг заговорила быстро, сбивчиво: — Конечно, отпустит, Мигелико. Обещай мне, что выучишься. Что поступишь в университет, сделаешься ученым человеком. Профессором или, может, придворным. Тогда я буду за тебя спокойна, — она прижалась губами к его лбу. — Обещаешь?

— Конечно, — он кивнул. — Непременно стану. Иначе и быть не может.

***

Матушка не ошиблась. Он, в самом деле, отправился в школу, едва миновали праздники. И отец не стал ему препятствовать. Как только она этого добилась?

Севильские мальчишки бежали за ним целых два квартала, дразнясь:

Коплеро, коплеро! А где твоя сестра-шлюха? А ты теперь в цирюльне заместо нее, да?

— А виуэлу ты дома оставил?

— Коплеро, сыграй нам фолию.

— Коплеро...

Но он лишь поправлял на плече сумку с книжками, и знал, что ближе к улице Общества Иисуса от него отстанут. И что в цирюльню он больше не вернется.

Примечания

1. У Сервантесов (кордовский клан) на протяжении трех поколений мужчины-главы семьи растили своих дочерей куртизанками и зарабатывали этим деньги. По свидетельству Матео Алемана, такая потомственная проституция не была редкостью в Андалусии.

2. Ремесло цирюльника (хирурга) и его подмастерьев прочно ассоциировалось с игрой на виуэле (с конца XVI в. — гитаре), пением куплетов и народными танцами. Цирюльни были местом общения и развлечения. Не стал исключением и дом Сервантесов. Копла как жанр имеет давнюю историю и представляет собой сплав еврейско-мавританской культуры. В то же время, это женское искусство, накладывавшее определенный отпечаток на мужчин, занимавшихся им. Сервантес писал, что «все, или почти все цирюльники — гитаристы и коплеро (сочинители и исполнители коплы, куплетов)». А Дон Кихот во II части, XLVI главе — находит виуэлу, настраивает ее и принимается петь, хриплым, но не лишенным мелодичности голосом. У Сервантесов были виуэлы, этот инструмент упоминается и среди вещей отца, конфискованных за долги, и как подарок, сделанный Андреа любовником. Сервантес-старший вряд ли мог играть сам из-за почти полной врожденной глухоты.

3. Отец Педро Пабло де Асеведо происходил из семьи конверсос, как и многие иезуиты. Драматург, поэт, учитель грамматики создатель иезуитских школьных театров. В свободное время — спасал заблудших девиц. Сам страдал от «боли в боку», которая в итоге и стала причиной его смерти (переохладился зимой).

4. Луиса де Сервантес — исключение из трех поколений дам де Сервантес. Она не ступила на путь проституции (или внезапно и рано его оставила). В возрасте 19 лет приняла постриг. При этом денег на взнос в монастырь у Сервантесов не было, отец был вечно в долгах, сидел в тюрьме, лишался имущества. Сервантесы бежали от кредиторов с места на место.

5. «Спасающий [хотя бы] одну душу — спасает весь мир» — еврейское изречение, Мишна, Санхедрин 4:5.

6. Трефное — пища, запрещенная еврейскими диетарными правилами. Сервантес знал и использовал это слово. Д. Айзенберг предполагает, что это знание, все-таки, шло из дома. Сервантес — в любом случае знал о своих еврейских корнях, это подтверждается его текстами. Однако появление таких деталей (трефное — не единственная из них) может свидетельствовать о том, что его семья, как и семья Матео Алемана — тайно соблюдала веру отцов.

Отредактировано Провидение (2026-08-12 22:41:23)

+2

3

Начало марта 1576 г., Алжир

— Ублюдки, прекратите, это мой брат! Это... мой... брат... — как именно это могло помочь Мигелю, Родриго не представлял. Вряд ли турок остановило бы это знание.

Они с братом давно были не в Севилье, где Родриго мог бы защитить его от озорников. И даже не в Мадриде, где он уже не сумел предотвратить тот дурацкий поединок с Сигурой. И не в Неаполе, где он не смог отговорить этого идиота от армейской службы. И не на борту «Маркизы», где он не закрыл его собой от турецких пуль. Они были в Алжире — и здесь Родриго был таким же пленником, чье слово не имело веса.

Полгода тому назад, сидя в лодке, с каждым взмахом вёсел приближавшейся к ненавистному варварийскому берегу, он вдруг заметил, что у Мигеля — глаза на мокром месте. Им всем было не по себе — да что там, «не по себе» — жутко им было, до тошноты, до трясущихся коленок. Но слёзы? Впрочем, Мигель всегда был девчонкой — сколько Родриго его помнил.

— Эй, — шепнул он тогда, стараясь, чтобы турецкие матросы не услышали, — мы выберемся. Слово тебе даю, братик.

— Да я и не сомневаюсь, — кивнул Мигель. — Обязательно выберемся.

— А чего ты тогда?.. — не понял Родриго.

— Да так, — Мигель улыбнулся сквозь слезы. — Меня, видишь ли, спазмы в животе замучили. А тут представился повод поплакать — и никто не будет лезть с расспросами.

Родриго только плюнул себе под ноги, не зная шутит брат, или серьезно. Сплошное несчастье, а не человек. Он должен был закончить университет, стать доктором богословия — или чего там еще — и сидеть сейчас в кабинете собственного мадридского дома, работая над каким-нибудь философским трактатом. Он должен был стать священником, наконец — как этот его отец Пабло. А не сидеть в этой лодке и не жаловаться Родриго, будто малое дитя.

Но это был Мигель. В этом — был весь Мигель. Он не закончил школу в Севилье, потому что им опять пришлось бежать от отцовских кредиторов. Потом у него был учитель в Мадриде — странный тип, который чуть не через каждое слово называл Мигеля «милым». Ну, то есть Родриго считал это странным, а Мигелю, кажется, нравилось. Потом была эта безумная дуэль, иначе не скажешь. Обнажить шпагу в садах Алькасара! Потом — приказ об аресте и побег. И в Риме Мигель оказался в доме этого кардинала-итальянца. На пажеской — если не сказать «лакейской» — должности. И это в двадцать-то лет. Идальго. Отец только зубами скрипнул, когда письмо прочел. И на мать зыркнул: мол, видишь, до чего его довела ученость? Радуйся, сама хотела.

Через год Мигелю хватило ума уйти от своего кардинала. Он должен был поступить в семинарию. Отец похлопотал, добыл ему свидетельство о чистоте крови. А Мигель — завербовался в армию. Мигель — в армию. Болван. И в первой же серьезной схватке ему искалечило руку. И в лазарете он провалялся полгода. Не из-за ран: то, что руку не спасти — сразу было ясно, но и опасности это увечье не представляло. Просто в лазарете стоял страшный холод, и простыни вечно были отсыревшими. Чудо, что Мигель вообще поднялся на ноги — с таким-то «лечением». Но даже это не убедило его оставить службу. И резня пленных в Голетте — не убедила. Будь это кто другой — Родриго бы только восхитился подобным мужеством. Но это был Мигель. Мужества, в котором, на деле, не было ни на грош, зато ослиного упрямства — сколько хочешь. И это был его брат.

Родриго поднялся, сплевывая кровь, и вновь кинулся на стражника-ренегата — и снова был сбит с ног.

— Рыпнешься еще раз, ляжешь рядом со своим братом, — почти ласково предупредил ренегат.

И Родриго больше не рыпнулся. И Кастельяно не рыпнулся, только орал, срывая голос, призывая на головы магометан все кары небесные (заткнул бы его кто-нибудь, а то Мигелю только хуже будет: испанскую брань турки и мавры отлично понимают). И никто из пленников не рыпнулся. Ни Кастаньеда, ни Менесес — никто из тех, кто знал Мигеля по Лепанто и Голетте, из тех, кому он помогал эти полгода: носил еду со стола Дали Мами, добывал одежду, сочинял письма их семьям.

Родриго их не осуждал. Он сам бы не смог. Над ним плыло выцветшее до блекло-голубого цвета алжирское небо, ясное, без единого облачка, в ушах звенело после тумаков — и Родриго закрыл глаза. В разум закралась малодушная, какая-то детская мысль: на матушкины расспросы потом можно будет честно ответить — мол, ничего не видел, ничего не знаю. Он хотел бы еще не слышать. И, пожалуй, второй раз в жизни позавидовал родному отцу.

Первый раз был в Триане, в тюрьме святого трибунала. Отец не предупредил, куда они пойдут — просто вручил Родриго сумку с инструментами: «Поможешь донести. Ну и там по мелочи». У Родриго уже были планы на день, и он буркнул: «Некогда мне. Магдалену возьмите». Но отец отрезал: «Мала еще. Пошли».

Родриго думал, они идут домой к пациенту, и здорово перетрусил, увидев Трианский замок. Но убегать было поздно. В застенки его, конечно, не пустили — туда отец пошел один. Но даже из-за плотно закрытой двери вполне явственно доносились чьи-то стоны и мольбы. И Родриго подумал, что этакая служба — батюшке в самый раз: он почти ничего не слышит.

У двери пыточной он остался не один. С ним был мальчик постарше, с такой же сумкой хирурга. Бледный, черноволосый, с красивым, но желчным лицом — словно страдания, которыми здесь пропитался весь воздух, отравили ему кровь. Он заговорил с ним первым, этот мальчик:

— Ты новенький, что ли? Не трясись, это еще не самое страшное. Когда заключенного вернут в камеру, нам нужно будет о нем позаботиться. Вот там будет хуже.

После таких слов Родриго едва не бросил сумку и не сбежал. Остановил его только страх заплутать в коридорах тюрьмы без отца. Он снова буркнул, что не умеет ходить за больными. И никогда не мечтал ставить клистеры, вскрывать нарывы и резать грыжи. И, вообще, он завербуется в армию. А отцу должен был помогать Мигель, но этот хитрюга сбежал в школу.

— А, так ты брат коплеро, — засмеялся мальчик. — Точно. Ну, я его понимаю: надоело быть лицом страдательным и стоять в винительном падеже.

— Чего? — не понял Родриго.

— Это из латыни, — опять засмеялся мальчик. И рассказал, что он уже студент-первокурсник и станет настоящим медиком, а не каким-нибудь хирургом-костоправом.

Потом отец вышел, и они с Родриго снова пошли по коридорам и лестницам, пока не оказались на воздухе. Родриго спросил: а как же его пациент? И батюшка коротко ответил: «Мои услуги не потребовались,» — и он не осмелился спросить, что это значит.

***

Родриго не сразу сообразил, что это с ним кто-то говорит. В голове еще звенело, и он так и не решился открыть глаза.

— Вашего брата не убьют, сеньор, — объяснял участливый голос. — И если повезет, ему даже сильно не навредят. И, вообще, эта экзекуция быстро закончится. Ее цель — устрашение непокорных. Ничего больше. Для всего остального — у турок есть мальчики.

— Мигель не бунтовщик, — прохрипел он.

— А дело и не в нем, — посетовал тот же голос. — Это просто урок всем. Всем здесь, в баньо. Выгоняют пленников во двор и заставляют смотреть, как издеваются над их товарищем. Обычно такое проделывают с мальтийцами: турки их страсть как не любят. Но вашего брата выбрали, потому что он увечный. Проще справиться.

— Я думал это потому, что мы вчера отказали Дали Мами в деньгах, — язык у Родриго был словно распухший и еле ворочался. — То есть не отказали. Нам нечем платить. Наша семья — полунищая. А эта хромая собака не верит.

— Может и так, — вздохнул невидимый собеседник. — Может, и так. Сколько лет вашему брату, сеньор?

— Двадцать шесть.

— Ай, молоденький еще, — собеседник прищелкнул языком. — Плохо. Тут в мальчиках порой до тридцати ходят.

Родриго вспомнил, что ему самому — двадцать пять, и рот у него наполнился горькой слюной. Он повернул голову, сплюнул, все еще не открывая глаз.

Он слышал, как роптала толпа, как кто-то молился, как богохульствовал лейтенант Кастельяно. Но Мигеля почему-то больше не слышал. И турок тоже. И вскоре раздался голос ренегата:

— Заберите его.

Родриго перекатился на бок, поднялся на колени, отряхнул ладони от песка. Думал, что первым кинется к брату, лежавшему посреди двора, у колодца, но его опередили. Все их ребята с «Маркизы», из Голетты — все, кто не шелохнулся во время пытки — теперь бежали на помощь.

— Стой, не одевай его. Его осмотреть надо.

— Воды кто-нибудь зачерпните.

— Ах, черт, черт!

— Дон Мигель, слышите меня? Все, все уже хорошо.

Родриго оттеснили. В баньо корсара Дали Мами, где они томились уже полгода, было сразу несколько лекарей — и никакая его помощь не требовалась. Честно говоря, он был этому рад. Он не знал ни что делать, ни что говорить. И тщетно пытался проглотить застрявший в горле ком.

Он смотрел, как товарищи хлопотали вокруг Мигеля — словно вокруг Святого Себастиана, отвязанного от столба. И почему-то думал, что если бы на месте брата оказался он сам — то вряд ли удостоился бы такой суеты, заботы и сочувствия. Нет, его бы не бросили и помогли бы, конечно. Но он был почти уверен, что на другое утро все бы прятали глаза. Он стал бы живым укором. Напоминанием об их собственном бессилии. Ребята не простили бы ему, что турки заставили их смотреть на его позор. Не простили бы, что завтра с ними самими может произойти нечто подобное.

А Мигель... То ли у него были очень хорошие друзья, то ли плен меняет людей не только к худшему, но и к лучшему... То ли... То ли дело было в том, что Мигель всегда был девчонкой. И то, что с ним случилось — случилось потому, что он был девчонкой. И они — и Кастаньеда, и Менесес, и Кастельяно, и другие — не могли представить себя на его месте. Они могли бы так же сочувствовать попавшей в беду благородной девице.

Родриго внезапно вспомнил, как на их улице в Севилье могли сколь угодно долго подначивать и высмеивать марик и милашек-дворян, но стоило какому-нибудь чужаку их обидеть, как вся улица единодушно ополчалась против охальника.

«Наших девчонок не трогай».

К ночи, когда суета в баньо, наконец, улеглась, он добрался-таки до их с Мигелем угла. Брат лежал на тюфяке, свернувшись калачиком — и то ли дремал, то ли притворялся, что дремлет. И Кастельяно рядом, к счастью, не было.

— Прости... — Родриго, не глядя, нащупал руку Мигеля, чувствуя, как в горле начинает першить — непонятно отчего.

— За что? — Мигель открыл глаза, и лицо у него было совершенно спокойное.

— Не знаю, — Родриго пожал плечами. — Наверное, за то, что был не самым лучшим братом. Сколько себя помню.

— Напомни мне это завтра, — вдруг попросил Мигель. — Я запишу.

— Запишешь? — опешил Родриго.

— Ну да, — Мигель улыбнулся. — Превосходная реплика для трагедии. Или для комедии. Или для романа. Еще не решил. Вот так, наверное: «И прижав руку к сердцу, он произнес эти пылкие слова, а потом братья пали в объятия друг другу».

— Ты шутишь, что ли? — не поверил Родриго.

— Не устраивай драму, братик, — Мигель фыркнул. — Я жив и даже не сильно побит. Отосплюсь, и все пройдет.

— Чертов донселло! — Родриго едва не ткнул Мигеля кулаком. — Я переживаю, места себе не нахожу, а он смеется. Еще скажи, что тебе понравилось, — прошипел он.

— Нет, — Мигель враз посерьезнел. — Но если я начну плакать, то будет совсем тошно. Давай спать.

Родриго устроился под боком у брата, и сам не заметил, как провалился в сон.

***

Пять лет спустя, Мадрид

К тому моменту, когда они втроем с Габриэлем Кастаньедой вышли за ворота Верховного трибунала, тучи разошлись, и выглянуло солнце. Кастаньеда вдохнул полной грудью:

— А, все-таки, хорошо, сеньоры, оказаться на свежем воздухе, на солнышке. Не знаю, как у вас, а у меня до сих пор поджилки трясутся. Хотя вроде меня никто ни в чем не обвинял.

— И у меня, — признался Родриго. — С детства терпеть не могу эти... — он поцокал языком, — заведения. Отец служил тюремным хирургом.

— И у меня трясутся, — поддержал его Мигель.

— Вообще, сеньоры, вы мне должны, — полушутливо заметил Кастаньеда. — Особенно вы, дон Мигель. Я, между прочим, подверг риску свою бессмертную душу, дважды присягнув, что не знаю за вами никаких гнусностей.

— А разве знаете? — заулыбался Мигель.

— А, и правда, не знаю, — охотно согласился Кастаньеда. — Такого верного друга, как вы, в наши дни еще поискать надо. Но, все равно, сеньоры, — дон Габриэль ухмыльнулся, — я рассчитываю, что меня теперь будут поить, кормить...

— А больше вам ничего не надо? — со смехом осведомился Мигель.

И Кастаньеда тоже расхохотался:

— Катитесь вы, Сервантес, с вашими намеками... обратно в трибунал.

Они шли, все втроем взявшись под руки. Шутили, смеялись и чувствовали себя абсолютно пьяными, хоть еще и не дошли до кабака. И Родриго думал, как им, на самом деле, посчастливилось: живы, дома, на свободе. И родители живы и... и все теперь будет хорошо. А то, что было в Алжире — пусть остается в Алжире.

Примечания

«[...] надоело быть лицом страдательным...» — цитата из романа «Гусман де Альфараче», а студент-медик — его автор, Матео Алеман. Его мечтам о дипломе врача не суждено будет сбыться. У него почти настолько же переломанная судьба, как у Сервантеса.

«Донселло» — здесь: неологизм Родриго. Он меняет окончание женского рода в слове doncella («благородная девица», «барышня») на окончание мужского рода -о, подразумевая молодого дворянина, который ведет себя, как барышня. Исторически, слово doncello фиксируется несколько позже — предполагается, что до 1621 г. (возможно, в 1609–1610 гг.). Донселло как архетип, безусловно, комичен, однако он не вызывал у современников отвращения или опаски. В отличие от народной марики, озорной и не лезущей за словом в карман, донселло — дворянин и «хороший мальчик», благородный, безобидный и беззащитный — на которого вечно сыпятся все шишки.

Отредактировано Провидение (2026-08-12 22:47:18)

+2

4

Октябрь 1571 г., после битвы при Лепанто

Триумф христиан обернулся для «Маркизы» пирровой победой. Немало солдат дона Диего де Урбины полегло во время абордажа, еще больше — страдало теперь от лихорадки, вызванной ранами и затхлой водой. Галера превратилась в плавучий лазарет. И единственный хирург в этом лазарете уже сбился с ног.

— Господи, дотянуть бы до Мессины, — вздыхал он, утирая пот со лба и переходя от одного страждущего к другому.

Раненых и больных было столько, что под лазарет пришлось отдать парусный чулан, а тех, кто был слишком слаб, и тех, кому постоянно требовался гальюн — уложили прямо на носовой палубе.

Дон Мигель отделался двумя сломанными ребрами, синяком во весь живот и переставшей слушаться рукой.

— Чудно, — улыбался он, пытаясь пошевелить пальцами. — Словно онемела. Даже мурашки не бегают.

Рана на предплечье не сильно кровила и почти не гноилась — не так уж и плохо. Хуже было, что жар у него все еще держался, а к тошноте и боли в животе добавилось знакомое нытье в боку. Сержанту Кастельяно, кажется, стало наплевать, что подумают люди, и все свободные от вахты часы он проводил с другом. Поил его разбавленным вином, обтирал ему лицо влажной тряпицей и в унисон с хирургом вздыхал:

— Дотяни до Мессины, пожалуйста. Там настоящий лазарет, ученые доктора...

О том же Сервантеса просил младший брат, сменявший Кастельяно на посту подле больного, и Руфо, сам дрожавший в ознобе. Дон Мигель отшучивался, просил товарищей не устраивать поминки раньше времени, и говорил, что все, что его тяготит — это слишком тугая повязка на ребрах да зловоние, стоящее в воздухе. Да, пахло на носу, как... как в лазарете. Да еще больных гребцов положили здесь же. Подальше от солдат и матросов и под охраной. Но в галерной тесноте это «подальше» превращалось близкое соседство — со всеми его радостями: звоном кандалов, бранью, чужими стонами и причитаниями.

Как будто этого было мало, на вторую ночь после победы над турками их всех (всех, кто сумел заснуть) разбудила чья-то молитва. Горячая, страстная — и донельзя еретическая. Потому что молился этот отчаянный человек на народном языке. Молитву сменил латинский псалом — «Benedictus Dominus Deus Israel». И Кастаньеда взревел, точно ему плеснули уксуса на рану:

— Парапилья! Три клистера тебе в задницу! Нет, ну, только задремал...

Те, кто держался на ногах, кинулись бить означенного Парапилью — и колотили до тех пор, пока пение не сменилось рыданиями.

Что поделать — Парапилью в роте не особо жаловали. Да и во всей терции, наверное, тоже. Близорукий, хлипкий — простужающийся от любого ветерка, постоянно мающийся животом — чего его понесло в армию? А главное — Парапилья не понимал шуток. И если слабое здоровье ему бы простили, то этот недостаток считался в терциях восьмым смертным грехом.

Это звучное, но непонятное прозвище — Парапилья — ему дал дон Мигель, еще в Неаполе. Ну, так дон Мигель — человек умный и начитанный. А остальным — просто понравилось: Па-ра-пиль-я. Словно дождик барабанит — весело и звонко. Другой бы радовался, что как-нибудь похуже не обозвали, а Парапилья страшно обиделся. И тем — подписал себе приговор. С тех пор иначе его никто не называл, и настоящая его фамилия давно забылась.

А потом он потерял шпагу. Вернулся на квартиру безоружным. Сержант Кастельяно быстро взял его в оборот: где шпага, солдат? А этот — стоит, сопли на кулак мотает: на улице, мол, отняли. Вся их камарада там же и полегла. А на другое утро — полегла вся рота. И еще долго икала от смеха. Нет, с кем не бывает, конечно. Но сознался-то, зачем? Сказал бы, в карты проиграл. Ростовщику заложил. У девки оставил, в конце концов. Нет, «отняли». Как игрушку у ребенка. Правильно Руфо его поддел: «Дагу-то вам хотя бы оставили?»

И разве можно упрекнуть их капрала, дона Гонсало Сааведру, что он разыграл Парапилью с клистером? Такого грех не разыграть. Дождался, пока от Парапильи аптекарь выйдет, и прибежал — будто бы с улицы. Мол, приказ дона Хуана: отплываем через четверть часа, некогда разлеживаться. Ноги в руки — и в порт. И Кастаньеда с Сантистебаном подпевают: правда-правда, был приказ, сами слышали.

Ну, приказ есть приказ. Ничего не попишешь. Подскочил бедняга Парапилья с постели, оделся в две минуты — и бегом. А у самого вода чуть ли не из ушей льется — после аптекарского клистера. Времени оправиться ему ведь не дали. Сантистебан с Кастаньедой тогда еще поспорили: добежит или по дороге расплещет?

А еще Парапилья пел. Хорошо пел, красиво. Так красиво, что ребята нет-нет да и задавались вопросом: не отняли ли у него что-нибудь еще вместе со шпагой? Но петь в глухой ночи? Простите, тут даже самые большие ценители пения возмутятся.

А еще он не пострадал в минувшем сражении. Ни царапинки, ни синяка. Даже шальная пуля не задела, даже щепка под кожу не вонзилась. Сержант Кастельяно говорил: Бог хранит малых детей и дураков. Всех хранит, конечно, но этих особенно. А вот злые языки трепались, что Парапилья весь бой просидел в трюме. Как бы там ни было, а ребятам было обидно. Ведь даже лихорадка Парапилью не взяла. Он всегда первым заболевал, а тут бодр, свеж — и песни горланит. Три клистера ему в задницу!

— Ладно, не отбейте ему там последние мозги, — проворчал Кастаньеда. — И так дурной на всю голову.

Драчуны притихли, и некоторое время раздавались лишь горькие всхлипывания Парапильи да плеск волн.

— Что, сеньор Парапилья, мертвые турки снятся? — зевнул Сантистебан. — После первого боя так всегда бывает. Ничё, скоро пообвыкнетесь.

— Не... — снова всхлипнули в темноте.

— А что тогда?

— Да ну вас, — обиделся Парапилья. — Опять дразниться станете, — сразу несколько голосов поклялись, что дразниться не станут, и Парапилья вздохнул: — Не турки, а трасго. И не снится, а наяву.

Тут заинтересовались, кажется, все — и те, кто пытался снова уснуть, и те, кому было совсем худо. Кто принялся убеждать Парапилью, что трасго не живут на галерах, а все больше по домам — потому что на море их укачивает. Кто — спрашивал, что такое «трасго». Кто — объяснял, что это мелкий озорной народец, вроде дуэнде. И лишь, когда гам стих, Парапилья сказал, что этот трасго пристал к нему еще в доме его первого учителя, лекаря. И так изводил его своими проказами, что чуть было не извел в конец. А потом лекарь помер, а Парапилья ушел из того дома, исповедовался и причастился Святых Даров — и думал, что навсегда избавился от трасго. И, выходит, ошибся.

На носу снова поднялся гомон: Парапилью расспрашивали, как выглядит трасго: правда ли у него дыра в ладони, и правда ли он хромает на правую ногу. Засыпали советами, как быть — разнившимися от многократного чтения «Ave, Maria» до хитростей, с помощью которых якобы можно отвадить любых дуэнде. Просили рассказать побольше о шалостях и проказах трасго, и тут дон Мигель всех перебил:

— Херонимо, он ведь к тебе только по ночам приходит? — а они и не знали, что Парапилью зовут Херонимо.

— Ну, — буркнул Парапилья.

— И раньше приходил только ночью? — не сдавался дон Мигель.

— Ну да.

— Это ведь был сам учитель. Не трасго. Я прав?

В полной тишине Парапилья снова всхлипнул — раз, другой, третий:

— Я вас вызову, Сервантес, — вдруг пообещал он. — Дождусь, когда вы подниметесь на ноги, и вызову.

— Шпагу сперва найдите, — посоветовал дон Мигель.

Кто-то прыснул со смеху, и вскоре хохотала вся носовая палуба — все, кому не слишком больно было смеяться — так что Кастельяно даже рассердился:

— Ржете, как целый табун лошадей, того гляди турки на ваш хохот приплывут.

Сержанту возразили, что туркам так всыпали, что они не скоро очухаются, и он, поворчав, улегся рядом с другом, шепнув:

— Зачем? Не надо было с ним так...

— Не думал, что нас-настолько по-попаду в цель, — дон Мигель, кажется, попытался пожать плечами и аж закашлялся: — Про-просто я неплохо знаю эту братию: лекарей, цирюльников, аптекарей...

— Абордажников... — поддел его Кастельяно.

— Абордажников, — легко согласился Сервантес. — Нна-надо будет перед ним извиниться.

Примечания

Парапилья — прозвище, исторически придуманное Сервантесом. Предположительно, происходит от итальянского parapiglia, «суматоха». Под этим прозвищем Сервантес достаточно жестоко высмеял в "Дон Кихоте" реальное лицо, Херонимо де Пасамонте, с которым они восемь месяцев прослужили в одной терции и вместе сражались при Лепанто и в Тунисе. Впрочем, Дон Кихоту от Парапильи тоже достается, и насмешка хитроумного идальго не остается безнаказанной.

Пасамонте, происходивший из рода конверсос и династии королевских секретарей и казначеев, был глубоко несчастным человеком. В детстве и юности часто болел с высокой температурой и однажды упал с большой высоты и долго лежал без сознания, что, правда, осталось незамеченным взрослыми. В восемь лет лишился матери, а два года спустя — отца и был отдан в ученики лекарю, в другой город. Там, вероятно, и начались его странности, которые после восемнадцати лет тяжкого плена у турок переросли в полноценное психическое расстройство — с пугающими видениями, страхами и убежденностью в том, что окружающие желают ему зла и активно вредят с помощью ядов, колдовства и темных сил. Несмотря на это, Пасамонте оставался на армейской службе до 46 лет: его помешательство не было буйным. Сослуживцы и исповедники, впрочем, понимали, что это болезнь, а не мистический опыт. Потом для него, наконец, добились пенсии, и он целиком посвятил себя ежедневному посещению сразу нескольких церквей, истовому участию в мессах и многократным молитвам. А также — написанию мемуаров. В 1603–1604 гг. Пасамонте предстал перед святым трибуналом по обвинению в ереси и чернокнижничестве, но был полностью оправдан. После 1605 г. его следы теряются, однако в 1610-х гг. вдруг возникает испанский монах с тем же именем. Отождествлять их или нет — остается предметом дискуссии. В пользу отождествления говорит идентичный почерк солдата и монаха. Возможно, Пасамонте исполнил свою еще детскую мечту — и удалился в монастырь. То, что он подписывал бумаги свидетельствует, что дееспособности он не был лишен. Вторично и уже навсегда Херонимо Пасамонте исчезает после 1626 г. Если это действительно одно лицо, то дожил он до 73 лет. Вполне почтенный возраст для XVII в.

Трасго — в испанских поверьях разновидность дуэнде, озорных (и пакостных) существ, чем-то напоминающих английских фей, гоблинов или славянских домовых. Но трасго, помимо прочих своих каверз, еще и инкуб. И признание Пасамонте в мемуарах, что в доме учителя его донимал трасго и что это прекратилось со смертью учителя, может намекать, что учитель был не самым хорошим человеком. Да, Пасамонте был со странностями, но такие дети (и взрослые) сильнее прочих рискуют стать жертвой. Позднее Пасамонте отчаянно боялся женщин (и, по слухам, которые он прямо не опровергает, был бессилен), а по утрам — мог обнаружить, что тюфяк у него мокрый. Словом, он был очень травмированным человеком.

Отредактировано Провидение (2026-08-30 21:31:29)

+2

5

Утро началось не с дудки комита и даже не с визита хирурга, проверявшего все ли его пациенты благополучно пережили ночь и не стало ли кому-то хуже. Оно началось с яростной брани капрала, ощупывавшего свое платье так, словно пока он спал, у него вытащили сразу и кошелек, и важные бумаги, и фамильные драгоценности.

— Это не я! — оправдывался Парапилья.

— А кто? — бушевал Сааведра. — Трасго ваш? Вы еще скажите, что это я, — тон капрала не оставлял сомнений, что если Парапилья хотя бы заикнется о подобном, то ему не поздоровится. — Нет, будь вы больны или мертвецки пьяны, я бы еще понял...

Солдаты просыпались, продирали глаза, с любопытством прислушиваясь к ссоре. Никто еще не видел Парапилью пьяным, не говоря уже «мертвецки». И, вообще, вчера он отдал свою порцию агуардьенте Педросе, хотя хирург запретил им пить воду просто так, не добавляя в нее вина. Но у Парапильи — в кои-то веки — не болел живот, и он без сожалений расстался со своим агуардьенте. Чудак он был: не пил и от портовых девок шарахался, как черт от ладана. Но отчего капрал так разоряется? Не ограбил же его Парапилья, в самом деле?

— Да у него штаны — все мокрые, — брезгливо скривился Педроса, лежавший с другого бока от Парапильи. — Дон Гонсало, это вас вчера угораздило улечься с ним под одним одеялом?

— Угораздило, — проворчал капрал, кажется, убеждаясь, что его костюм не сильно пострадал.

— Это не я! — снова выкрикнул Парапилья и обвел товарищей мрачным взглядом, словно подозревая, что это чья-то новая каверза.

Ребята отводили глаза, не смеялись — пока не смеялись. И только Сантистебан растерянно спросил:

— Он — под себя, что ли?

Ответом ему стали такие же растерянные улыбки. Странно все это было. Парапилья не был болен и не был пьян. Так испугался недавнего боя? Но даже с юнгами и пажами такого не случалось. Одно слово — тряпка.

Час спустя солдаты и думать забыли об утреннем происшествии, потому что кто-то донес капеллану о трасго. Был ли это Фернандес, которого отец Антонио приходил исповедовать, или кто-то еще, но выслушав исповедь, ободрив и благословив умирающего, отец вдруг кивнул Парапилье:

— Пойдемте со мной, юноша.

Парапилья вновь затравленно оглянулся на товарищей, и Педроса, поднявшись на локте, поманил его к себе:

— Будет что спрашивать,  — подмигнул он, — вали все на своего трасго. Ну, чего встал? Иди, не заставляй святого отца ждать.

Все время, пока Парапилья сидел у капеллана, ребята гадали, чем для бедняги закончится эта исповедь, и не наболтает ли он лишнего. Ведь и дон Мигель носил четки, бусин в которых было больше, чем положено, а на бусинах были странные насечки — словно цифры, выцарапанные ножом. И у Руфо — половина родни была не в ладах со Святым Трибуналом, и сам он в юности жил в Португалии. Капралу тоже было о чем переживать: он был родственником Сервантесов. Дальним, правда, но разве Святой Трибунал принимает во внимание степень родства?

Их страхи развеял сам отец Антонио, буквально ухватив за рукав дона Гонсало, когда тот бежал за хирургом: Фернандес бредил и никого уже не узнавал, а еще трое больных спали так крепко, что их не смогли добудиться, чтобы накормить.

— Этот юноша, — капеллан нервно огляделся, словно боясь свалиться с куршеи, — Херонимо де Пасамонте...

— Да? — капрал затаил дыхание.

— Он под вашим началом, сын мой?

— К моему большому сожалению, отец. Поверьте, к моему большому сожалению.

— В Мессине покажите его лекарю, — прервал сожаления капрала отец Антонио.

— Лекарю? — удивился Сааведра: ни вчера, ни сегодня утром Парапилья не выглядел больным (ну, если не считать мокрых штанов) и в лазарете ночевал только потому, что помогал ходить за больными. — А что, всякие там косматые, рогатые и хромые — это не по вашей части, отец?

Тут капеллан смерил его таким гневным взглядом, что дон Гонсало прикусил язык и, забыв о хирурге, помчался обратно на нос — с такой скоростью, будто был не капралом, а мальчишкой-пажом.

— Обошлось, — прошептал он, отдышавшись. — Не подвел Парапилья. Не подвел, сукин сын!

***

К полудню Фернандес затих. Его грудь еще вздымалась, но дыхание сделалось почти неслышным.

— Хотя бы не мучается, — проворчал Кастаньеда, и Сантистебан прижимавший мокрую тряпку к запекшимся губам еще одного страдальца, поддержал товарища скорбным вздохом.

На самом деле, они даже немного приободрились: когда рядом не стонут, не кричат и не несут бред — как-то легче. Жизнь брала свое — и вот уже Педроса уламывал Парапилью спеть «Марикиту»:

— Ну, жалко тебе, что ли? Слов не знаешь? Да там этих слов — всего-ничего. Я научу.

— Оставьте вы его, — попросил дон Мигель, приподнимаясь. — Я спою. Отца Антонио там нет поблизости?

— Я вам спою, — пригрозил сержант и кивком указал на Фернандеса: — Побольше уважения к товарищам.

— Вряд ли мы ему помешаем, — легкомысленно отзвался дон Мигель. — Принесите лучше мою виуэлу, — потом, видно, вспомнил про руку и усмехнулся: — Ладно, обойдемся пока без музыки.

Пел он хрипло — будто цыган или цирюльник. Может, это жар был виноват или боль в сломанных ребрах, а может — нарочно выделывался. Но так песенка юной шлюшки звучала еще смешнее. У Парапильи с его звонким мальчишеским голосом — не вышло бы.

— Марикитой меня кличут моряки, — выводил дон Мигель, отбивая ритм ладонью здоровой руки по палубным доскам, и ребята, давясь смехом, нестройно подтягивали: — Марикитой!

— Тише, — оборвал их Кастельяно. — Слышите, барабан умолк? — и, правда, плеск весел тут же прекратился, и галера ощутимо замедлила ход.

— Снова турки? — сплюнул Педроса. — Когда у нас больше половины команды — ранены или блюют так, что скоро все внутренности выблюют!

— Мы будем драться, — возразил Кастаньеда. — И мы не одни.

— Вы еще скажите «с нами союзники», — передразнил его Педроса. — Когда дойдет до дела, венецианцы быстро подожмут хвост, помяните мое слово. Победу при Лепанто добыло испанское оружие.

— Мы будем драться в любом случае, — скрипнул зубами Кастаньеда, баюкая раненую руку.

— Да тише же, сеньоры, — шикнул сержант. — Шлюпку спускают. Пойду узнаю, в чем дело.

Еще полчаса-час они строили самые разнообразные предположения о том, что случилось и чего теперь ждать, пока шлюпка не вернулась, и на носу вновь не показался сержант — в сопровождении хрирурга и еще какого-то пожилого господина в темном платье. Солдаты и офицеры одевались пестро, на родине эту моду называли «попугайской». Выходит, медик.

— Даса Чакон, — выдохнул Руфо, сжимая ладонь Сервантеса. — Лекарь дона Хуана.

— Сам Даса Чакон? — ахнул дон Мигель. — Я хочу на него посмотреть.

— Еще насмотритесь, молодой человек, — старик с крючковатым носом снял шляпу, обнаружив лысину, доходящую едва ли не до макушки. — Я никуда не ухожу.

— Даса Чакон, Даса Чакон, — пронесся по корме легкий ропот.

Даса Чакон — человек, запретивший заливать раны кипящим маслом и прижигать каленым железом и велевший лечить их по итальянской методе, как лечат ссадины и ушибы: обильным промыванием чистой водой и наложением повязок.

Пока солдаты шептались, доктор тоже пошептался с коллегой:

— Вода? Правильно решили добавлять в нее агуардьенте. Но этого мало, этак мы потеряем добрую половину больных, пока доберемя до Мессины. Вон те четверо, — он указал на Фернандеса и спящих, — уже слишком истощены. За остальных можно будет побороться. На «Маркизу» сейчас доставят бочки с «Реала». Отныне используйте только эту воду. И проводите меня на камбуз, пожалуйста.

Неожиданный визит королевского лекаря вызвал радостное оживление. Приятно, что его величество ценит своих солдат. Сантистебан, правда, буркнул, что королевская любовь хороша только в виде звонкой монеты, но на него сразу зашикали.

А потом на носу появился цыганенок, помощник кока, с подносом, заставленным кружками, и Кастаньеда, отхлебнувший первым, выплюнул выпитое прямо себе на колени:

— Твою мать! — ошарашенно уставился он на цыганенка. — Где мой агуардьенте?

— Агуардьенте сегодня не будет, — ответил за цыганенка доктор, пришедший следом. — Он горячит кровь, а у большинства из вас и так лихорадка. Это отвар айвы с белым сахаром.

Кастаньеда тут же заявил, что он эту теплую сладкую бурду пить не будет. Это, наверное, снова какая-нибудь итальянская метода — вот пусть итальянцы по ней и лечатся. И сунул кружку Парапилье, велев выпить за его здоровье.

К Парапилье тут же потянулись руки с кружками, и Педроса рассмеялся:

— Хватит, хватит, сеньоры. Он так опять ночью соседа обмочит.

Носовая палуба взорвалась от хохота, и Кастельяно рявкнул:

— Бунт на корабле?!

Сержанта, кажется, даже не услышали, и смех стих, только когда сеньор Даса Чакон склонился над Фернандесом, приложил ухо к его груди, и, неразборчиво прошептав молитву, закрыл ему глаза.

Больше с назначенным лечением никто не спорил. Фернандеса и еще одного из тех, кого все полагали спящими, унесли. А капрал, улучив момент, подтолкнул к лекарю Парапилью:

— Сеньор доктор, вы не посмотрите? Потом, когда здесь закончите.

— Что, молодой человек тоже мается животом? — хмыкнул доктор, оглядывая Парапилью, озиравшегося по сторонам с обычным своим затравленным видом.

— Нет. То есть, сейчас нет, — Сааведра подошел к доктору вплотную и зашептал ему что-то на ухо.

— Пойдемте на камбуз, — кивнул доктор. — У меня там еще есть дела.

Они ушли втроем, и сержант, явно желавший, чтобы сеньор Даса Чакон сперва осмотрел его друга, только выругался им вслед.

Примечания

Отредактировано Провидение (2026-08-30 22:30:13)

+2


Вы здесь » Французский роман плаща и шпаги » Части целого: От пролога к эпилогу » Post tenebras spero lucem (c) Декабрь 1564 г., Севилья


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно